В 2016 году на финансирование здравоохранения Рязанской области было направлено 15 % бюджета региона

В 2016 году на финансирование здравоохранения Рязанской области было направлено 15 % бюджета региона

В консолидированном бюджете Рязанской области в 2016 году расходы на здравоохранение составили 6,4 млрд рублей, сообщил министр здравоохранения Андрей Прилуцкий в ходе расширенного заседания итоговой коллегии минздрава.

— Чтобы было легче понять такую цифру, поясню, что это почти 15 процентов от всего бюджета нашей области, — подчеркнул министр.

Всего в 2016 году отрасль получила из бюджетов всех уровней 12,1 млрд рублей. За счет данных средств в регионе удалось сохранить заработную плату врачей на уровне 2015 года, провести в медицинских организациях ремонтные работы на 7,2 млн рублей, закупить медоборудование на 50 млн рублей, продолжить работу по укреплению материальной базы лечебных учреждений.

Кроме того, население региона в 2016 году получило бесплатных лекарств на общую сумму 1 млрд рублей. Как рассказал Андрей Прилуцкий, в Рязанской области ведется реестр граждан, сохраняющих право на комплекс социальных услуг в части обеспечения необходимыми медикаментами в соответствии с федеральным законом о государственной социальной помощи. В настоящее время в него внесено 18 405 человек. Также 146 325 рязанцев имеют право на бесплатное лекарственное обеспечение за счет средств областного бюджета.


2017-03-15 Автор: Pugnin Комментариев: 2 Просмотров: 495 Источник: uzrf
← предыдущая следующая →
Комментарии пользователей

Зловреднов

Наталья Тамручи Медицина и Власть В 1986 году известный в среде неофициальной культуры поэт и художник-концептуалист Андрей Монастырский написал автобиографический роман «Каширское шоссе», где хладнокровно анализировал свои галлюцинаторные переживания во время психической болезни, о которой он осведомлял чита­теля без всякого смущения или чувства ущербности. Текст Монастырского замечателен тем, что он переступал неписаные правила поведения больного, принятые в советском обществе. Все знали, что в Советском Союзе больной не имеет голоса — советский больной должен быть пассивен и нем перед своей болезнью. Рассуждать о ней, понимать ее, резюмировать являлось пре­рогативой врача, а не пациента. Монастырский, таким образом, узурпировал власть, делегированную медицинской инстанции (учитывая, что власть, о ко­торой мы говорим, являлась частью той неделимой Власти, что олицетворяла собой государство). История превращения одной из самых гуманных про­фессий в репрессивный инструмент тоталитарного государства — история ее грехопадения — заслуживает специального рассказа. В Европе и в России, начиная с эпохи Просвещения, профессия врача тра­диционно не позволяла ее представителям оставаться в стороне от социальных проблем. Врачи, по роду своих занятий лучше других осведомленные о сла­бостях и дефектах общественного мироустpойства, неизменно оказывались вовлечены в движения за разнообразные реформы (и порою сами же их ин­спирировали). Например, два столетия назад английские психиатры высту­пили в поддержку не только реформы психиатрической помощи, но и тюрем­ной реформы. Они же участвовали в кампании по защите аборигенов. Можно привести множество подобных примеров. В России степень участия врачей в общественной жизни была не ниже, чем в Европе. Достаточно упомянуть создание общественной медицины — коллективного детища представителей этой профессии всех рангов, от именитых профессоров, возглавляющих уни­верситетские кафедры, до простых земских докторов. (Не говоря уже о Пироговском обществе[1], являвшем собой весьма влиятельную политическую силу.) Так что в 1917 году большевикам досталось в наследство великолепно орга­низованное профессиональное сообщество с его бесценным бaгажoм научных знаний и практических навыков, с присущими ему менталитетом, уровнем об­разования, культурными запросами и выработанными на протяжении пред­шествующего века непоколебимыми этическими правилами. Дореволюционные врачи обладали уникальным набором свойств: интел­лигентностью, не допускающей никакого насилия над личностью или грубого на нее давления, и в то же время прекрасным знанием жизни со всеми ее со­циальными язвами; практичностью, трезвым рационализмом и лишенным какого-либо пафоса повседневным героизмом, который как бы входил в со­став профессиональных качеств и даже не обсуждался — старорежимный доктор со своим чемоданчиком шел на зов больного в любое время суток и в любую погоду, добровольно ехал в холерную губернию ухаживать за зараз­ными больными, воспринимал как должное профессиональные риски. Ок­тябрьский переворот мало что изменил в привычках этих людей, врачи про­должали принимать больных вне зависимости от их политических взглядов, больше интересуясь телесным здоровьем своих пациентов, чем их убежде­ниями. Для всей этой гвардии старых профессионалов — от медицинских светил до последнего уездного фельдшера — болезни были реальнее свер­шившегося переворота. Это вовсе не значит, что врачи никак не отреагиро­вали на захват большевиками власти — Пироговское общество даже соста­вило «Обращение» к Учредительному собранию. Но, оказывая посильное сопротивление новым порядкам (окончательно, видимо, иссякшее после 1922 года), врачи не прекращали заниматься своим непосредственным делом, то есть не прекращали лечить. Иначе говоря, медицину первых постреволюционных лет «советской» на­звать можно очень условно, в действительности она таковой еще не успела стать. Это касалось не только менталитета, но и институциональных форм: до конца 20-х годов все еще сохранялись частные лечебницы — в Петербурге, на­пример, насчитывалось 22 частных лечебных заведения различных профилей[2], в Москве их, правда, было меньше (среди них — знаменитая лечебница для душевнобольных доктора Ф.А. Усольцева, где лежал в свое время Вру­бель, и неврологическая клиника проф. В.К. Рота в Благовещенском переулке, дом 6, где любили лeчиться от нервных расстройств партийные работники). В 20-е годы болезнь не считалась постыдным фактом. Физический и даже умственный дефект еще не стал, как позже, скрываемым от глаз пороком. В 1920 году, например, в Москве проводился съезд, посвященный детской дефективности (возможно ли такое помыслить в расцвет сталинской эпохи?). Увечья, контузии, ранения после всех войн представлялись чем-то вроде звезды за храбрость, являлись знаками отличия. Физическая ущербность не вызывала отторжения, скорее даже повышала социальный статус. Известный пролетарский писатель вряд ли смог бы жить на Капри как европейский вель­можа, не будь у него слабых легких. Среди партийной верхушки, прошедшей огонь и воду, болезнь, видимо, считалась признаком революционнного го­рения, испепеляющего тело человека, и никак не могла помешать револю­ционной карьере. Так, Юрию Ларину совершенно не мешал оставаться пуб­личным политиком и любимцем партии его прогрессирующий паралич. Партийный функционер В. Менжинский был болен настолько, что не мог принимать своих подчиненных иначе, как лежа, однако и ему это не мешало сохранять кабинет в Кремле. Это было время, когда даже вожди не прятали своих болезней, как повелось позднее. Статистику заболеваемости не только не пытались утаивать, но всеми силами стремились выявить и взять на учет все явные и скрытые недуги об­щества. Для этого проводились специальные анкетирования различных групп населения, обследования и диспансеризации в школах и высших учебных за­ведениях, а при больницах открывались новейшие лечебно-диагностические кабинеты. Результаты всех этих обследований незамедлительно предавались гласности и выносились на общественное обсуждение. Результаты эти выглядели так. Психоаналитик, психопатолог, лечащий врач партийных элит А.Б. Залкинд, искренне готовый служить большевикам, рисует такую картину кли­нического состояния советского партактива в 20-е годы: тридцатилетние представители партийной власти, по его наблюдениям, имеют комплекс бо­лезней, соответствующий сорокапятилетнему возрасту, а сорокалетние по медицинским показателям являются едва ли не старцами. До 90% больше­виков страдают неврологическими заболеваниями. Среди коммунистиче­ского студенчества Залкинд находит 40—50% нервнобольных и 10—15% кли­нически больных, причем в их число попадает большое количество бывших комиссаров и красных командиров. В другом месте Залкинд приводит и вовсе обескураживающие цифры: 85% процентов обследованных им студентов страдали нервными и бронхиальными расстройствами. В армии дела обстояли не лучше. Как сообщает А. Рожков в своей книге «В кругу сверстников», в начале 20-х годов 50—75% военнослужащих болели цингой, не говоря о повальных эпидемиях холеры, тифа, дизентерии, жел­тухи, малярии... Еще больше сведений было собрано о состоянии здоровья детей и подрост­ков в 1920-е годы. Медицинское обследование ярославских пионеров, про­веденное в 1925 году, показало, что 116 из 150 детей имели признаки общего малокровия, а 10 — туберкулеза. Московское обследование 20 000 пионеров в 1919 — 1924 годах выявило катастрофический рост числа малокровных де­тей и подростков: за этот период их количество увеличилось с 9% до 42%, а число детей с функциональным расстройством сердечной деятельности вы­росло с 4% до 36%. Диспансеризация, проведенная в 1926 году в московской школе, давшей, заметим, лучшие показатели физического развития детей в столице, обнару­жила 53% школьников с функциональными расстройствами сердечной дея­тельности, 66% детей, обнаруживших положительную реакцию Перке на ту­беркулез, 62% школьников с пониженным гемоглобином. Кроме того, были выявлены значительные нарушения деятельности нервной системы и психи­ческого здоровья[3]. Крупнейший авторитет того времени в области психонев­рологии и педологии, академик В.М. Бехтерев приводил такие цифры: из по­лутора тысяч обследованных петроградских школьников 18% страдали нервными болезнями[4]. Причем речь здесь идет о домашних детях, а если при­бавить к этому числу миллионы беспризорников, большинство из которых страдало нервными и функциональными заболеваниями, а также наркотиче­ской зависимостью, картина станет совсем устрашающей. Коллективный прогноз врачей в 1920 году на 1-м Всесоюзном съезде по детской дефективности гласил, что статистика нервно-психических откло­нений у детей служит предвестником «возможного нарастания кривой нерв­ной и душевной заболеваемости страны в будущем»[5]. Революция, Гражданская война, красный террор, многолетнее хрониче­ское недоедание и особенно жестокий голод в 1921—1922 годах; тяжелые бы­товые условия как следствия войны и разрухи: антисанитарное состояние жилищ с бездействующим водопроводом и сломанной канализацией, теснота и холод из-за отсутствия дров[6]; катастрофическая нехватка теплой одежды и крепкой обуви — все это вместе, конечно же, сказалось не только на состоя­нии здоровья, но и на физическом развитии юного поколения. Специалисты отметили у него серьезные конституциональные изменения: заметную за­держку роста (на 5—6 см), значительную потерю веса (до 40%), уменьшение окружности груди, падение мышечной силы, атрофию зобной железы, по­терю веса щитовидной железы на 45—70%, потерю мозгового вещества до 22%, существенные изменения в мозговых придатках и половых железах[7]. И власть, и врачи понимали, что в сложившейся ситуации, когда процент больных среди населения давно перевалил за половину, необходимо срочно восстанавливать и расширять систему здравоохранения. Однако планы вос­становления российского здравоохранения, вынашиваемые видными деяте­лями медицинского мира, совсем не совпадали с планами большевиков, что выяснилось на 2-м Всероссийском съезде врачебных секций и секции врачей Всемедикосантруда (Всероссийского профсоюза работников медико-сани­тарного труда), проходившем в мае 1922 года. То, что под этой «вывеской» собрались деятели Пироговского общества, знали не только сами участники, понимало и ГПУ. Не стоит удивляться тому, что выступления докладчиков и принятые на съезде резолюции в духе Пи­роговских съездов привели Николая Семашко, назначеного Наркомом здра­воохранения, в крайнюю степень возбуждения. После закрытия съезда он пишет паническое письмо в Политбюро, начинающееся такими словами: «Уважаемые товарищи! Недавно закончившийся Всероссийский съезд вра­чей проявил настолько важные и опасные течения в нашей жизни, что я счи­таю нужным не оставлять членов Политбюро в неведении... » Пропуская при­страстное описание выступлений отдельных врачей, сделанное в жанре политического доноса, остановимся на рекомендациях новоиспеченного главы всех медицинских институций: «...Всякую идею "земщины" нужно вы­жечь каленым железом. Никаких попыток восстановления "городских управ" (идея тов. Варейкиса) не должно быть. С этой точки зрения я лично считаю опасной даже идею возрождения Горкоммунхозов, которые фактически пре­вратятся в городские управы». Речь идет о долго и продуманно выстраивае­мой системе социальной медицины — единственной, которая могла обслу­живать сельское населения в самых глухих уголках страны. Большевику Семашко мерещилась здесь тень преступной самостоятельности сельских докторов, врачующих вдали от директив, исходящих из руководящего цент­ра. Он требует решительно и безапелляционно «считать всякие попытки за­менить Советскую (классовую) медицину земской ("народной") и страховой ("внесоветской") политически недопустимыми». И конечно, возмущенный обилием специализированнных периодических изданий (не только по меди­цине) — этих рассадников самостоятельной мысли, — Семашко считает со­вершенно необходимым «каждое периодическое издание согласовывать с со­ответствующим ведомством и ГПУ»[8]. Ответ на «сигнал» Семашко ждать себя не заставил: «Поручить т. Дзержинскому (ГПУ) при помощи т. Семашко вырабо­тать директиву Политбюро в связи с Всероссийским съездом врачей и доло­жить Политбюро в недельный срок» (Постановление Политбюро от 24 мая 1922 года). Обратим внимание на этот ранний опыт совместного творчества главы ГПУ и наркома здравоохранения: впоследствии эти два ведомства (а также их модификации) продемонстрируют столь плотное сотрудничество и столь редкое единодушие, что возникает мысль об их взаимозаменяемос­ти. Более всего пугали власть профессиональная солидарность врачей и раз- ветвленность связей врачебной секции со смежными институциями и обще­ствами. «Налицо полная спаянность и хорошо налаженная организация», — с неудовольствием сообщал другой информатор власти, особоуполномочен­ный ГПУ Яков Агранов. Вина участников съезда врачей состояла в том, что по сложившейся традиции они все еще считали восстановление и развитие системы здравоохранения сферой своей компетенции и не в состоянии были понять, каким образом и ради каких целей политическая партия должна брать на себя управление медициной. Врачам инкриминировалось: установление связей с научными общест­вами, в частности с Обществом охраны материнства (хотя эти связи никогда не прерывались); обсуждение не только научных, но и организационно-прак­тических вопросов, то есть попытка дублировать функции горздравотдела; сообщение Бюро врачебной секции ВЦСПС с местными медучреждениями в обход ЦК Всемедикосантруд и прочие «преступления» того же рода[9]. Съезд вызвал со стороны властей такую лавину ответных действий, что непосвященные могут прийти в недоумение. По рекомендации Агранова и Семашко было решено: - арестовать активных деятелей Пироговского общества и выслать в го­лодающие губернии; - закрыть журнал Пироговского общества, а политотделу Госиздата со­вместно с ГПУ произвести проверку всех (!) печатных органов, издаваемых частными обществами или секциями спецов при профсоюзах; - устроить перерегистрацию обществ и союзов (чтобы запретить Пиро­говское общество как незарегистрированное); - провести чистку вузов (устроить фильтрацию студентов, ограничить прием непролетариев, требовать от последних свидетельства о политической благонамеренности). Но самое главное, съезд врачей спровоцировал или, во всяком случае, ускорил высылку из России московской и петроградской профессуры. Чем же можно объяснить, что признаки — не враждебной, заметим, а всего лишь независимой — позиции врачей повергли власть в такой священ­ный ужас? Трудно не заметить, что к врачам у большевиков было особое отношение. История с Всероссийским съездом это подтверждает. Разве не странно, что спровоцированная им депортация «антисоветской интеллигенции» практи­чески не коснулась самих врачей? На знаменитых пароходах страну прину­дительно покидали представители почти всех профессий: философы, эконо­мисты, финансисты, юристы, социологи, литераторы, богословы, крупнейшие инженеры и химики — и только трое из сорока шести врачей, арестованных после съезда. Врачей отправляли в противоположном направлении — в глубь России[10]. Объяснение может быть только одно: все прочие были всего лишь профессионалы в своей области, и в них пребывавшая в разрухе страна прак­тически перестала нуждаться. В отличие от докторов. Те составляли особую касту. Они имели дело с непреходящими явлениями — они заведовали жизнью и смертью, и в этом смысле их власть казалась не менее внушитель­ной, чем власть человека с наганом. Профессия врача предохраняла не только от изгнания: в годы Граждан­ской войны она могла защитить от расстрела (кажется, лишь в 1937 году это- табу перестало действовать и врачей стали расстреливать наряду с осталь- ными[11]). Известная американская славистка Елена Якобсон вспоминает, что ее отца, члена кубанского правительства, носившего офицерский мун­дир, «пощадили потому, что он был врачом». Мало того, его переправили в Москву, где дали работу по специальности в ортопедической больнице и предоставили сносную квартиру[12]. Связям столичных врачей в правитель­ственных кругах могли бы позавидовать даже артисты. Врачи способны были добиться от своих высокопоставленных пациентов большего, чем иные просители, поскольку услуга, оказанная доктору, воспринималась как законный гонорар (вспомним, с какой волшебной легкостью профессор Преображенский отбил посягательства на свою квартиру в эпоху поголовного уплотне­ния; ситуация, описанная Булгаковым, недалека от жизни). Иван Манухин[13]в своих воспоминаниях рассказывает, как после консилиума у заболевшего Зиновьева присутствовавший там Горький обратился к хозяину: «"Ну а теперь платите ваш гонорар Манухину — освободите ему кого-нибудь". Зиновьев спросил: "Кого хотите?" Я сказал: "Семью Рузских". — "Хорошо". И Зиновьев вскоре семью Рузских освободил... » Медицина была последним островком гуманности, она еще сохраняла вер­ность человеческим нормам жизни, которые закрепили за ней пока — в виде ис­ключения. Поэтому болезнь позволяла, как это ни парадоксально звучит, улуч­шить судьбу, могла стать ключом к свободе. Тот же Манухин, обслуживающий как представитель Политического Красного Креста Петропавловскую крепость во время обеих революций, рассказывает, как болезнь открывала тюремные двери. Ссылаясь на необходимость лечения, ему удалось вывести из страшного Трубецкого бастиона Петропавловской крепости почти всех узников, аресто­ванных после Февральской революции. Затем — после октябрьского перево­рота — членов Временного правительства. Ему также удалось освободить мно­гих политзаключенных, содержащихся в 1917—1918 годах в «Крестах»[14]. Впоследствии к тому же аргументу — потребности в квалифицированной медицинской помощи — прибегнут и ссыльные, оправдывая им свое желание переселиться в крупные города, в которых им запрещено проживать[15]. Бо­лезнь и для них становится шансом вырваться из гиблых мест, добиться луч­шей жизни. Вот выдержки из типичного письма такого рода, где автор просит разрешить переселение либо в Петроград, либо в какой-нибудь крупный го­род, например в Москву, Киев, Одессу, Баку, Тифлис, Ростов-на-Дону, Харь­ков, Симферополь, Казань, Саратов, Астрахань, Ташкент, Иркутск, Влади­восток или Томск: Надобность в переезде в один из перечисленных городов вызывается еще тем, что [как] гражданская война, так и пребывание 1/4 года в крайне анти­санитарных условиях в концентрационном лагере очень расшатали наше здоровье и мы не смотря [на] здоровую внешность нуждаемся в продолжи­тельном лечении у специалистов, каковых здесь совсем нет[16]. После революции людей по-прежнему разделяли не столько диагнозы, сколько способ и место лечения. Скажем больше: революция разделение это сделала даже контрастнее. Забота о здоровье стала едва ли не главным призна­ком принадлежности к новой элите (и надо признать, что на протяжении всего советского периода ничто с такой безошибочной точностью не указывало на занимаемое положение в обществе, как поликлиника, в которой человек об­служивался, и санаторий, в котором он отдыхал). Тут можно снова прибегнуть к литературным реминисценциям, вспомнив финальный эпизод «Романа с ко­каином» М. Агеева, в котором герой кончает жизнь самоубийством, когда его отказываются положить в психиатрическую клинику, «попасть в которую, — объясняют ему, — в нынешнее социалистическое время не так-то легко. Ибо теперь, при приеме больных, руководствуются не столько болезнью больного, сколько той пользой, которую этот больной принес или, на худой конец, при­несет революции» (действие романа относится к концу 1910-х годов). Понятно, что главными пациентами страны были кремлевские обитатели. В Кремле, куда большевики переехали весной 1918 года, спустя всего не­сколько месяцев уже функционировали больница на 50 коек, аптека, лабора­тории для анализов, кабинеты рентгена, электротерапии, гидротерапии, зубной кабинет... В начале 1919 года по личному распоряжению Ленина было создано специальное Лечебно-санитарное управление, которое стало заниматься орга­низацией ведомственного здравоохранения масштабно и обстоятельно. Непосрественное участие первых лиц в устройстве медико-санитарного обслужива­ния говорит о важности в их глазах этого предмета и личном к нему интересе. Лечение у одних и тех же доверенных докторов, в одних и тех же дорогих лечебницах в отечестве и за границей сближает соратников по партии, словно молочных братьев. Стоит ли удивляться тому, что тон приводимой ниже за­писочки Ленина кажется уж слишком фамильярным: Сталин! Кстати. Не пора ли основать 1—2 образцовых санатория не ближе 600 верст от Москвы. Потратить на это золото; тратим же и будем долго тратить на неизбежные поездки в Германию[17]. «Неизбежные поездки в Германию» совершали почти все ближайшие со­ратники Ленина: Троцкий, Бухарин, Рыков, Зиновьев, Дзержинский, Со­кольников, Каменев, Калинин. В 1921 году тема «отпуска валюты для лече­ния больных товарищей» стала предметом специального обсуждения на заседании Политбюро; была создана постоянно действующая «врачебная ко­миссия», которой надлежало заниматься этим насущным вопросом. Партийную элиту отправляли лечиться за границу от самых разных бо­лезней: от алкоголизма, от «переутомления» (проявлявшегося в несвоевре­менных мыслях), от нервных расстройств и т.д.[18] К числу ценных (в валют­ном выражении) сотрудников партии были приравнены и избранные пред­ставители творческой интеллигенции. Так, специальным постановлением Политбюро от 1921 года было решено «включить т. Горького в число това­рищей, лечащихся заграницей (sic!), и поручить т. Крестинскому проверить, чтобы он был вполне обеспечен необходимой для лечения суммой»[19]. Глав­ный пролетарский писатель, как известно, поправлял свое здоровье сначала на Капри, а затем в Сорренто, предпочитая время от времени наезжать на ро­дину в качестве почетного гостя[20]. В 1932 году 3000 партийных марок на лече­ние удостоился Константин Федин. Попасть «в число товарищей, лечащихся заграницей», мечтали многие — прежде всего потому, что это была единственная возможность вырваться из железных объятий советской власти — на время или даже навсегда. Болезнь оставалась единственным мотивом, который мог быть предъявлен и который имел хоть какой-то шанс убедить или разжалобить власть. Под предлогом бо­лезни Россию покинул не только Горький. Этим предлогом воспользовались также Владислав Ходасевич, Бабель (чтобы выбраться в Париж), пытались эмигрировать, ссылаясь на болезнь, Блок, Сологуб, Булгаков. В «Театральном романе» Булгаков пародирует эту ситуацию, но в реальности она не вызывала улыбки. В настоящей жизни Булгаков писал отчаянные письма Сталину: Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! ...Я горячо прошу Вас ходатайствовать за меня перед Правительством СССР о направлении меня в заграничный отпуск на время с 1 июля по 1 ок­тября 1931 года. .С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой неврастении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен. .Прошу Правительство СССР отпустить меня до осени и разрешить моей жене Любови Евгеньевне Булгаковой сопровождать меня. О послед­нем прошу потому, что серьезно болен. Меня нужно сопровождать близ­кому человеку. Я страдаю припадками страха в одиночестве[21]. Это письмо датировано 30 мая 1931 года. 11 июня 1934 года Булгаков пи­шет другое, в котором, приводя всевозможные доводы, клятвенно заверяет адресата в том, что не собирается бежать за границу, что намерен сочинить книгу о путешествии по Западной Европе, что нездоров и т.д. Булгаков не единственный писал подобные прошения власти. Не только он открывал перед ней свою частную жизнь, не он один сообщал о себе слиш­ком личные вещи, пытаясь небывалой откровенностью купить снисходитель­ную благосклонность верховных вождей. Вот письмо И. Бабеля: Дорогой т. Каганович. Через несколько дней моей жене должны сделать в Париже операцию уда­ления щитовидной железы Мой долг присутствовать при ее операции и затем увезти ее и ребенка (трехлетняя дочь, которую я еще не видел) в Москву. Я чувствую себя ответственным за две жизни. Постоянная ду­шевная тревога, в которой я нахожусь, привела меня к состоянию, гранича­щему с отчаянием. Я прошу вас помочь мне в скорейшем получении заграничного паспорта. Ваш И. Бабель[22] Е. Замятин, в отличие от своих коллег, честно объяснял в письме к Ста­лину желание выехать за рубеж невозможностью публиковаться в России, но при этом не преминул заметить: Свою просьбу о выезде за границу я мог бы основывать и на мотивах, более обычных, хотя и не менее серьезных: чтобы избавиться от давней хрониче­ской болезни (колит) — мне нужно лечиться за границей[23]. Болезнь была той слабой нитью человечности, которая, как надеялись авторы писем, должна была перекинуться между ними и адресатом — дер­жателем верховной власти. Она была последней надеждой, спасением и оправданием в этом отчаянном стремлении к свободе и нормальной жизни. Но если в эпоху перехода власти болезнь легко распахивала темницы, если потребность в медицинской помощи тогда была еще непререкаемым аргу­ментом, пересиливающим чувство мести, то спустя короткое время, как мы видим, о возможности лечения начинают просить как о милости, как об особой привилегии, которую следует заслужить — своим талантом, верной службой, искренними обещаниями, обезоруживающей откровенностью и т.д. И мы наблюдаем, как право решать, кому и какое требуется лечение, пара­доксальным образом перестает быть прерогативой врачей и перемещается в ведение иных инстанций. Подобное смещение функций случилось не в один день — это был поэтап­ный процесс, целенаправленная операция, растянутая более чем на десяти­летие. Попробуем проследить, как развивались события. Едва придя к власти, большевики сделали то, на что не решался реакцион­ный царский режим: запретили Пироговские съезды (в 1918 году). Тогда же начали закрывать монастыри и, соответственно, богадельни и приюты при них, хотя только в 1929 году это наступление на церковную благотвори­тельность было подкреплено постановлением ВЦИК «О религиозных объ­единениях», которое запретило им организовывать санатории и оказывать лечебную помощь. Слово «благотворительность» при большевиках стало не­понятным и едва ли не бранным. Вскоре после революции были национали­зированы и подчинены Наркомздраву больницы, ранее находившиеся в веде­нии Приказов общественного призрения или общественного управления (Опекунского и Попечительского советов), больницы Красного Креста и весьма многочисленные университетские больницы. Были национализиро­ваны даже такие клиники, как Киевский клинический институт для усовер­шенствования врачей, находившийся в собственности Союза киевских врачей и созданный по его инициативе. Уничтожалась всякая тень самостоятель­ности и общественной активности врачей, которые еще недавно имели самую мощную, продуктивную и влиятельную профессиональную организацию в России. Управляемость медицины из единого центра была идеей фикс Се­машко, предшествующий опыт его ни к чему не обязывал — он словно забыл, что расцвет больничного строительства в царской России начался 9 февраля 1867 года, когда по сенатскому указу № 1241 государственные деньги Приказа общественного призрения были переданы в управление земствам. Новую иерархическую систему было не так просто усвоить. Комиссариат здравоохранения, стоящий на верхней ступени, сам, в свою очередь, зримо или незримо управлялся другой — не заявленной в медицинской иерархии — инстанцией. Это ее волеизъявления Комиссариат доносил до народа — но знал ли об этом народ? Учтем также, что в роли «народа» в данном случае выступали воспитанные в другие времена врачи. По одной из легенд, жертвой этого неведения пал академик Бехтерев, отравленный после того, как опро­метчиво поставил диагноз «паранойя» кремлевскому горцу, которого принял за рядового партийного функционера (официально Сталин занимал скром­ный пост секретаря ЦК) — лицо, не представляющее власть, которую для Бехтерева воплощали Семашко и Калинин. Трудно сказать, мог ли академик, возглавлявший институт, клинику и два всесоюзных общества, сохранять та­кую наивность, могла ли укрыться от него степень участия партии в делах медицины, если принять во внимание, что один только Ленин во время своего пребывания у власти подписал более 200 декретов и постановлений по во­просам здравоохранения? С другой стороны, академик Павлов тоже был от­нюдь не глуп, однако отправлял свои письма не в ЦК, а председателю Сов­наркома как главе государства. Выстраивая сеть медицинских учреждений и служб, большевики нередко заимствовали формы, изобретенные и опробованные дореволюционной об­щественной медициной. Например, идея организации участковой медицин­ской помощи принадлежала Постоянной медицинской комиссии Полтавского общества врачей под председательством доктора медицины князя Н.А. Дол­горукова и для своего времени (конец 60-х годов XIX века) была весьма пе­редовой. Однако даже заимствованные формы, встроенные в советскую си­стему, начинают функционировать по-другому и преследовать иные цели, которые не могли предвидеть их создатели. Лучше всего это видно на примере санитарного дела — направления, поощ­ряемого Пироговским обществом, а в советское время — наркомом здравоох­ранения. В дореволюционной системе медицинского обслуживания был пред­усмотрен один санитарный врач на целый уезд, в Петербурге, где санитарное дело было поставлено наилучшим образом, накануне революции было один­надцать санитарных врачей на весь город, а в Москве в 1928 году только в од­ном Замоскворецком районе насчитывалось тринадцать санитарных врачей! Простое сравнение штатных расписаний приводит к мысли, что полномо­чия и функции дореволюционных и советских санитарных врачей должны были различаться — ничем иным нельзя объяснить такого разрастания шта­тов. Действительно: все становится понятно, если сказать, что в советском здравоохранении санитарное дело и есть главное направление медицины. Ее задача состояла теперь не в индивидуальном лечении, как это было всегда, а в организованных массовых предупредительных оздоровительных меро­приятиях. Другими словами, медицина для нового человека должна была стать профилактической, то есть превентивной. В чем это конкретно выражалось? В том, например, что в советское вре­мя строительство санаториев опережало строительство больниц: санатории (а в 20-е годы работали еще санаторные пункты — ночные санатории и про­филактории) представляли общегосударственную важность[24], и вопрос об их строительстве рассматривался на заседаниях Политбюро, а больницы были частной внутриведомственной проблемой, и решалась она именно на этом уровне. Санатории были тем местом, где медицина не столько выполняла свою лечебную функцию, сколько играла новую для нее дисциплинарную роль: она устанавливала режим (часы подъема, завтрака, посещения медкабинетов, прохождения процедур, обеда, отдыха, ужина, отхода ко сну), лишая человека свободы распоряжаться своим временем и своим телом. Медицина, которую строил Семашко, предназначалась в основном для здоровых, не бу­дем гадать, что оставалось больным. Итак, санитарная служба из вспомогательной области, которую она пред­ставляла при старом режиме, превратилась едва ли не в главную ветвь меди­цины. До революции санитарный врач приступал к своим обязанностям, только если к нему поступали сведения (карточки) о случаях инфекционного заболевания и указывалось, что необходимо его участие. Если же карточка по­ступала от лечащего врача с пометкой, что меры приняты, санитарный врач лишь фиксировал этот случай. Советский санитарный врач (показательно, что его кабинет располагался в милицейском участке) сам осматривал дома и квартиры, а также проводил кампанию по оспопрививанию, причем делал это не один, а в компании членов Секции здравоохранения районных Советов. О масштабе медицинского надзора говорит следующая цифра: в 1927 году в Секции здравоохранения Замоскворецкого совета состояло шестьсот двенад­цать человек (это были рабочие, служащие, учащиеся, а также домохозяйки)[25]. Все они были распределены по четырем подсекциям, которые назывались: 1) лечебная, создающая при больницах[26] комиссии по диспансеризации, которые отбирали больных в санатории, дома отдыха, для протезиро­вания и т.д.; 2) санитарная, члены которой наряду с врачами входили в участковые са­нитарные бюро, работавшая весьма эффективно, если учесть, что за 1927 год в одном Замоскворецком районе было обследовано 3400 вла­дений и 1500 квартир[27]; 3) социальная — ее члены прикреплялись к комиссиям по оздоровлению труда и быта при каком-нибудь туберкулезном или венерологическом диспансере. Они проводили собственные обследования жилищ и, когда находили нужным, госпитализировали их обитателей (в 1927 году та­кая комиссия провела в Замоскворецком районе 160 бытовых обследо­ваний и госпитализировала 70 человек)[28]; 4) охраны материнства и младенчества — члены этой подсекции отби­рали кандидаток для отправки в ночные санатории. (Нужно сказать, что санитарный контроль населения осуществлялся не только силами территориальных структур — в армии, на заводах, в школах действо­вали свои санитарные комитеты, проводившие регулярные осмотры во­лос, шеи, ногтей, ушей, зубов, а также носильного белья.) Никакому самому прогрессивному деятелю дореволюционной медицины не могло пригрезиться, чтобы медицинский контроль над обществом прости­рался столь далеко; чтобы у его коллег открывались такие полномочия, ко­торые позволяют, не спросясь, входить в чужие жилища; чтобы они могли подчинять своей воле людей, распоряжаться их телом: без всякой с их сто­роны инициативы решать, что с этим телом следует делать и где оно должно находиться. Какой же священный трепет должен был вызывать человек, обладающий подобной властью? А если к этому прибавить, что врачи обладали очень специфическим зна­нием, которое особенно выделяло их на фоне общего невежества, что знание это касалось каждого и при этом оставалось недоступно и скрыто? Это в Ев­ропе и дореволюционной России медицинское сообщество было частью граж­данского общества, если не его ядром, и находилось в постоянном диалоге с различными его представителями: политиками, литераторами, публици­стами (часть докторов также принадлежала к этому цеху), то есть с разного рода дилетантами, а в Советском государстве все было ровно наоборот: меди­цина здесь — совершенно отдельная, закрытая область, вынесенная за рамки гражданского дискурса, за пределы понятной обыденной жизни (иногда даже географически). Советский врач отделен от пациента глухой стеной, свобод­ный диалог между ними — немыслим. Больному не сообщают диагноз, не по­свящают в методы лечения. Смысл манипуляций, которые над ним соверша­ют, остается для него загадкой: ему назначают процедуры, уколы, лекарства, не спрашивая согласия. Его медицинская карта хранится в медицинском уч­реждении и не выдается на руки, все записи врача, касающиеся состояния здо­ровья пациента, предназначены для медиков и фармацевтов, но не для самого пациента, и даже если бы они попали к нему в руки, он не смог бы их расшиф­ровать — латынь и специфический врачебный почерк делали их для обычных людей нечитаемыми. Эпоха, когда проблемы здоровья населения широко и открыто обсуждались, закончилась во второй половине 20-х годов[29]. В результате не только в глазах простых граждан, но и в глазах власти че­ловек в белом халате — этот носитель секретных знаний с почти неограничен­ными полномочиями, с правом доступа к вашему жилищу и к вашему телу (готовому покорно открыть ему все свои темные тайны), этот человек, могу­щественный и непонятный, — стал представляться фигурой демонической (вспомним германовского «Хрусталева»). Именно после того, как открытость и социальная активность врачебного сообщества были успешно искоренены новой властью, на фоне зияющей информационной пустоты начинает выри­совываться страшный образ врача-злодея, превосходящего других злодеев своим мистическим могуществом и готового ежечасно совершать «медицин­ский террор против большевиков». Впервые это обвинение прозвучало осенью 1929 года, когда в прессе началась кампания травли украинских академиков, среди которых было пятеро врачей. Все они обвинялись (до суда — согласно тогдашним обычаям) в контрреволюционном заговоре. Причем пресса особо подчеркивала, что «группа врачей своей свирепостью выделялась среди дру­гих». 9 марта 1930 года начался открытый, то есть театрализованный, про­цесс — он и проходил в зале Харьковского оперного театра. Врачей обвиняли в намерении уничтожать «путем вливания различных химикалий во время операций» своих пациентов-коммунистов. Авторов этого представления, по­хоже, не слишком смущал тот факт, что обвиняемые лечебной практикой во­обще не занимались: они были научными сотрудниками медицинской секции Украинской академии наук, преподавали в Киевском мединституте, являлись известными специалистами в областях, далеких от практического врачева­ния, — гистологии и эмбриологии, как профессор А.Г. Черняховский, гигиены и санитарии, как остальные участники этого трагифарса[30]. Но иррациональная вера власти в их неукротимое могущество допускала, видимо, что все они могли вредить на расстоянии, «отравить и зарезать коммунистов-пациентов», по выражению Сталина[31], не выходя из своего кабинета. Впоследствии сверхъестественные способности были также обнаружены у доктора М.Б. Когана, проходившего по другому процессу — знаменитому «делу врачей» 1953 года: ему инкриминировали шпионаж в пользу англичан спустя год после того, как он умер от рака, иначе говоря, вредить своей социа­листической родине он начал уже с того света[32]. Надо отдать должное: такого рода фантастические обвинения падали на тех, кто был более всего на виду, то есть на лучших — самых крупных специалистов в своей области, более, чем кто-либо другой, способных вселять дразнящую мысль о всесилии пред­ставителей этой профессии. Одного С.С. Юдина — этого бога отечественной хирургии — было бы достаточно, чтобы укрепился этот миф. На операции Юдина съезжались смотреть лучшие хирурги со всех концов страны. Он был почетным членом хирургических ассоциаций и академий почти всех ев­ропейских стран и США, оперировал едва ли не всю советскую элиту. Ему разрешали выезжать в Европу с научными докладами. Он был признан везде, знаком со всеми. Главный хирург английского Королевского флота, контр-ад­мирал Гордон Тейлор и главный хирург США, профессор Гарвардского уни­верситета Элиот Катлер специально приезжали в Москву, чтобы вручить ему дипломы почетного члена хирургических ассоциаций своих стран. Он пере­писывался с Черчиллем. А 23 декабря 1948 года был арестован и обвинен в шпионаже в пользу, как легко догадаться, английской разведки. Такая перемена отношения власти к врачам кажется слишком резкой даже на фоне тотальных репрессий, набирающих обороты с конца 20-х годов. Еще недавно профессия защищала этих людей от расстрела, преследований, вы­нужденной эмиграции, почему же с некоторых пор их не только ставили в один ряд с другими жертвами режима, но даже выделяли в этом ряду как «особо свирепых врагов»? Предположить, что врачи стали не нужны, будет неверно — они стали нужнее, чем раньше. Демонизация людей в белых хала­тах, как ни странно, это подтверждает: прозорливый Зиновий Зиник точно заметил, что «пресловутое дело врачей могло иметь место лишь в сталинской России: больше нигде так серьезно к врачам не относятся»[33]. Главные участники процесса 1953 года были связаны с Кремлевской боль­ницей (официальное название — Лечебно-санитарное управление или Лечсанупр). На примере этой клиники, в которой лечилась советская элита, легче всего проследить трансформацию отношения власти к представителям ме­дицинского мира и к медицине в целом. Как уже было сказано, Лечсанупр возник, едва большевики вселились в Кремль. Предполагалось, что Кремлевскую больницу будут обслуживать лучшие специалисты, и поначалу так и было. Однако с конца 1940-х годов из «Кремлевки» начали постепенно увольнять без объяснения причин лучших клиницистов: начальника Лечсанупра, талантливого хирурга А.А. Бусалова, известного тем, что он едва ли не первым стал делать операции на пищеводе; блестящего терапевта и диагноста академика М.С. Вовси — он также заведо­вал кафедрой терапии Института усовершенствования врачей, был главным терапевтом Советской армии и заместителем председателя Всесоюзного на­учного общества терапевтов, автором многих монографий; главного тера­певта Лечсанупра, академика АМН В.Н. Виноградова, лечившего Сталина, кавалера пяти орденов Ленина, председателя Всесоюзного научного меди­цинского общества терапевтов; академика АМН А.И. Абрикосова, организа­тора и председателя Московского общества патологоанатомов, автора более ста статей. Вовси и Виноградов проходили потом по «делу кремлевских вра­чей». Первой жертвой ареста по этому делу был профессор Я.Г. Этингер, из­вестный кардиолог, многие годы консультировавший «Кремлевку» (аресто­ван в 1950 году); за ним последовали другие — новый начальник Лечсанупра, профессор П.И. Егоров, известный невропатолог, академик А.М. Гринштейн и прочие, многие из которых даже не были упомянуты в широко публикуе­мых списках «врачей-убийц»[34]. Не будем углубляться в детали этого одиозного процесса — подробности о нем можно прочесть в других источниках, — посмотрим лучше, кем была за­полнена лакуна, образовавшаяся после опустошающих зачисток в самом важ­ном, взлелеянном вождями революции медицинском учреждении страны. М.Б. Мирский, историк и врач, изучавший «дело врачей», приводит сви­детельства нескольких очевидцев и сотрудников этого специфического уч­реждения. Так, академик Чазов, начавший консультировать в Кремлевской больнице вскоре после описанных событий и позднее возглавивший Четвер­тое управление (новое название Лечсанупра), признавал, что уровень рабо­тавших там врачей был невероятно низок, так как при подборе персонала предпочтение отдавалось «не квалификации, а показной верности идеалам партии, политической болтовне и демагогии»[35]. Оценка заместителя мини­стра здравоохранения А.З. Белоусова была еще суровее: он считал, что врачи «Кремлевки» хуже, чем в рядовой поликлинике. В сущности, выражение «полы паркетные, врачи анкетные» довольно точно описывало положение вещей, сложившееся в этой больнице к началу 50-х годов. Справедливости ради надо сказать, что раздавать должности проверенным соратникам было принято у большевиков с первого дня их прихода к власти. На этом строилась вся их кадровая политика при выборе какого бы то ни было начальства в какой бы то ни было области. Примером этому служил сам нарком медицины Николай Семашко — давно оставивший скромную ме­дицинскую практику партийный функционер, обласканный Лениным за осо­бые заслуги перед партией (по слухам, связанные с сомнительными спосо­бами пополнения партийной кассы). Но наркома назначают не для того, чтобы он лечил, это административная должность. Идея же выбирать лечащего врача по партийному списку способна была привести в ужас импуль­сивного вождя пролетариата. Вот как в свое время реагировал Ленин, услы­шав, что Горького лечит «большевик» (на самом деле лечил его Манухин, который, кстати сказать, большевиком не являлся): Дорогой Алексей Максимович!.. Известие о том, что Вас лечит новым способом «большевик», хоть и бывший, меня ей-ей обеспокоило. Упаси боже от врачей-товарищей вообще, врачей-большевиков в частности! Право же, в 99 случаях из 100 врачи-товарищи — «ослы», как мне раз сказал один хороший врач. Уверяю Вас, что лечиться (кроме мелочных случаев) надо только у первоклассных знаменитостей. Пробовать на себе изобретение большевика — это ужасно!![36] Что же с тех пор изменилось? Можно сделать два предположения, друг другу, впрочем, не противоречащих. Первый вывод более или менее очевиден: поскольку нет оснований пола­гать, что профессия врача к 1940-м годам стала менее востребована — ведь на места репрессированных или уволенных специалистов приходили новые, не столь известные, не столь талантливые, менее подготовленные, но более бла­гонадежные, — остается заключить, что на этом этапе требования к врачам столь радикально изменились, что старые спецы с их профессиональной чест­ностью перестали соответствовать нуждам момента. Вот один из примеров непонимания врачами старого призыва новых правил игры: ни один из трех врачей, обслуживающих кремлевских пациентов, — ни главврач Кремлев­ской клиники Александра Каннель, ни доктор Левин, ни профессор Плетнев, которым предложили подписать ложное медицинское заключение о том, что застреленная, или застрелившаяся, Надежда Аллилуева умерла от аппенди­цита, сделать это не согласился (все они позднее стали жертвами репрессий, за исключением Каннель, просто до них не дожившей). Эти трое явно не го­товы были поступиться истиной ради политической целесообразности, они свою миссию представляли иначе, чем предписывала сталинская эпоха. Чистка врачебных кадров была неизбежна. «Дело врачей», ставшее венцом и апофеозом сталинского правления, было всего лишь частью этого процесса. Второе соображение кажется менее очевидным, но не менее важным. По­скольку «Кремлевка» предназначалась для самой отборной элиты, подразу­мевалось, что и обслуживание ведется в ней на самом высоком уровне — луч­шими врачами с использованием лучших технологий, которые положены ей по статусу. Когда в конце правления Сталина, искренне и люто ненавидящего врачей[37], эрудированных специалистов заменили посредственности с подхо­дящей биографией, подмена эта, к удивлению, никак не отразилась на статусе «Кремлевки» — она, как ни в чем не бывало, продолжала считаться самой элитарной клиникой, в ней по-прежнему лечилась номенклатурная верхушка и попасть в нее было предметом гордости любого советского чиновника. Сло­вом, она продолжала создавать видимость той больницы, которой перестала быть, и эта видимость поддерживалась институционально государственным аппаратом и подавляющим большинством граждан, на которых слово «крем­левка» оказывало магическое действие. В этой ситуации было уже совер­шенно неважно, как именно лечат кремлевские врачи, что они выписывают своим пациентам, какие процедуры им назначают и какие диагнозы ставят, поскольку эти врачи были не более чем актеры-любители, исполняющие роль медицинских арбитров, которых, может быть, еще помнила «Кремлевка». Лечение превращалось в некое лицедейство, в котором обе стороны — врачи и пациенты — по договоренности принимали участие. Эпоха тотальной имитации вступила в пору своей невозмутимой зрелости. Можно спорить о том, когда она началась. Но мы займемся этим вопро­сом позже. Пока же нас интересует только область, связанная с медициной. А в этой области самым впечатляющим примером создания глобальных ил­люзий был миф о здоровом обществе, который в 1930-е годы удалось насиль­ственно внедрить в культуру. Как и полагается мифу, главным его подтверждением являлись произве­дения искусства и зрелища, которые затмевали реальность. Разве последняя могла соперничать с плотнотелыми красавицами Самохвалова, с атлетически сложенными безымянными спортсменами и спортсменками Дейнеки, рож­денными для движения, подвигов и побед, с фотографиями физкультурных парадов, мастерски снятыми Родченко, Егоровым, Шагиным, Шайхетом, и самими этими парадами, проводимыми с огромной помпой на Красной пло­щади в День физкультурника или в честь другого столь же важного события? Физкультурные парады, агитационные (вело)кроссы, разнообразные спор­тивные состязания — по плаванию, гребле, метанию ядра и проч. — проводи­лись не ради спортивных достижений, а ради публичного зрелища. Они устраивались для поднятия духа, для создания бодрой картины массового действия, представляющего советскую жизнь как вечный коллективный праздник. Главным их содержанием были многочисленность и однородность участников. Обряженные в одинаковую форму, делавшую их на расстоянии до неразличимости похожими друг на друга, физкультурники воплощали со­бой мультиплицированный эталон советского человека. Он был здесь как на ладони: простой, предсказуемый, слитый в одно целое с коллективом, гото­вый с энтузиазмом выполнять команды. Он находился в окружении своих клонированных копий, фотокамеры так и льнули к его размноженным мус­кулистым телам и отрепетированным героическим позам. Ничего личного и лишнего не отражал его внешний вид. Словом, спорт превратился в спек­такль, где советским людям показывали советских людей — таких же, как они, только поднявшихся на ступеньку выше на пути к унифицированному всеобщему счастью. Подчеркнем еще раз: публичность и массовость проводимых спортивных мероприятий были куда важнее личных рекордов. Не случайно публикации о первых Всесоюзных спартакиадах охотнее информируют нас о количестве участников, чем собственно о спортивных результатах — достижения совет­ских спортсменов 20—30-х годов значительно уступают рекордам олимпий­ских призеров и победителей чемпионатов мира. На самом деле широкая вовлеченность населения в государственную спортивно-оздоровительную программу долгое время была только желаемой целью, иллюзией, эффектно подпитываемой описанными зрелищами, в како­вые стремились превратить любое физкультурное событие (даже для произ­водственной зарядки служащих старались вывести на улицу). В действитель­ности количество людей, регулярно занимавшихся спортом, к 1930-м годам сократилось примерно в десять раз и составляло не более 1—2% населения после того как в середине 1920-х годов власть ликвидировала все всероссий­ские спортивные организации, частные спортивные клубы и лиги, созданные по инициативе самих спортсменов, из опасения, что они могут стать «местом сборищ различных контрреволюционных элементов». Создаваемые государст­венным Высшим советом физкультуры новые спортивные общества сильно отличались от распущенных — концепция радикально поменялась: вместо профессионального спорта предлагалось создавать любительский, вместо того чтобы делать ставку на индивидуальные достижения, ставить на массовость, вместо подготовки к личным рекордам заниматься подготовкой групповых гимнастических номеров, которые будут эффектно выглядеть на публике. Не­удивительно, что профессиональные спортсмены дружно бойкотировали эти инициативы и все последующие годы государственные спортивные институ­ции испытывали острую нехватку профессиональных кадров и тренеров. Не сумев вовлечь молодежь в государственные спортивные общества, власть на исходе 20-х годов по своему обыкновению перешла к принудитель­ным мерам: в 1929 году физкультура становится обязательным предметом во всех учебных заведениях, в 1931 году вводятся нормы ГТО («Готов к труду и обороне») для всех возрастов, начиная с детского и кончая пенсионным. Спорт становится неизбежен, как смерть[38]. Не стоит, впрочем, забывать о том, на какой малоподготовленной почве произрастал этот новоиспеченый культ здорового тела, упорно насаждаемый государством. Вспомним результаты обследований московских школьников середины 20-х годов — больше половины обследуемых страдали тяжелыми хроническими болезнями и функциональными нарушениями, — и нам не­легко представить, как малокровные, узкогрудые, туберкулезные дети с на­рушенной деятельностью сердца и половых желез через 10—15 лет смогли превратиться в излучающих здоровье и силу завоевателей спортивных высот. Но если говорить не о реальности, а о культуре. Культура была такой, ка­кой хотела казаться. Владимир Паперный в своей книге «Культура Два» при­водит императивное высказывание некоего советского теоретика о том, что архитектура должна ориентироваться на «жизнерадостного, здорового, хо­рошо сложенного человека». В риторике сталинской эпохи слова «больной» и «здоровый» начинают приобретать отчетливый политический оттенок. «Здоровый» становится синонимом понятия «свой», «советский». Здоровье подразумевает лояльность, болезнь означает не просто клинический факт, но факт идеологически постыдный. Причем деление на «здоровое» и «больное» применяется не только по отношению к человеческому телу, но и к телу со­циальному. Так, социализм «здоровый» противопоставлен капитализму «за­гнивающему»; высказывания, расходящиеся с курсом партии, именуются «гнилыми», и т.п. Болезнь становится непопулярной. Модный в советское время лозунг «В здоровом теле — здоровый дух» автоматически подразумевал, что нездо­ровое тело может испортить «дух», то есть сделать человека «духовно чуж­дым» здоровому обществу[39]. Советский режим с его мифогенной ментальностью простодушно отождествлял болезнь с ее носителем, против которого и направлены были все силы по ее пресечению. Поэтому способы борьбы с болезнью часто не отличались от полицейских мер: так, поступающие на работу обязаны были представить справки из венерического и туберкулез­ного диспансеров о том, что они не состоят там на учете. Венерические бо­лезни вообще рассматривались как прямое преступление: виновник подвер­гался грубому допросу, на котором от него требовали выдать круг знакомств (чтобы подвергнуть принудительным обследованиям всех, кто в него входил, бесцеремонно вызвав их повесткой), далее следовали неприятности вплоть до увольнения с работы. Идея построения совершенного общества требовала искоренения всех изъянов, а болезнь — несомненный изъян. Поэтому по отношению к ней (то есть к людям, отмеченным физическим ущербом) применялись самые жест­кие и в прямом смысле слова убийственные репрессии. Так, в 1938 году на­чальник НКВД Москвы и Московской области, ссылаясь на аналогичный опыт Ленинграда, отправил «наверх» официальное письмо с предложением заменить расстрелом лишение свободы тем, кто стал инвалидом в процессе следствия. В результате высшие инстанции пересмотрели дела и около ты­сячи инвалидов были расстреляны[40]. Надежда Мандельштам описывает случай, как летчика-героя, инвалида войны, отказались прописывать в столичном городе. К ее рассказу можно от­нестись с полным доверием, так как это был не исключительный случай. В конце 40-х годов из Москвы в одну ночь исчезли все нищие инвалиды — их вывезли на остров Валаам и оставили там умирать, чтобы не портили па­радный пейзаж столиц[41]. Самая впечатляющая и страшная тайна советской системы — созданные после войны специальные закрытые госпитали вдали от населенных пунктов, где в полной изоляции содержались беспомощные калеки войны. Они не имели никакой возможности напомнить о себе внеш­нему миру и никакой надежды на реабилитацию в обществе. Эти вопиющие факты отнюдь не противоречат советской идеологии — быть здоровым входило в обязанность советского человека, в список его гражданских достоинств. Не случайно партийные вожди тщательно скры­вали свои болезни не только от народа, но часто и от ближайшего окруже­ния (мало кто знал, например, что Андропов страдал тяжелой болезнью по­чек). Социальная ущемленность в советском обществе состояла в прямом родстве с физической ущербностью, и далеко не всегда удается понять, что из чего вытекало. Если здоровье являлось прерогативой людей с незапятнанной репутацией, то первое, что надлежало сделать с человеком, которого общество отвергло как «чуждый элемент», — отобрать у него эту привилегию. Когда видный советский дипломат Адольф Абрамович Иоффе впал в немилость за связи с Троцким, его, бывшего посла в Германии, Китае, Японии, Австрии, человека, неоднократно лечившегося у самого Альфреда Адлера, большевика, кото­рого Ленин в 1921 году настоятельно направлял в заграничные санатории, в 1927 году отказались выпустить для лечения за границу и в то же самое время перестали отпускать лекарства в кремлевской аптеке. Этот принцип сохранялся, покуда сохранялась советская власть. В «Вос­поминаниях ленинградского поэта» Лев Друскин рассказывал, как в один из дней после его исключения из Ленинградского СП, случившегося во время Олимпиады, в дачном поселке писателей, откуда Друскина еще не успели вы­селить, его посетил врач, совершавший обход поселка. - Ну как ты себя чувствуешь, деточка? Она была моложе меня лет на восемь. Но у нее все деточки. - Да вот сердце пошаливает, — говорю я. И в ответ слышу: - А я к вам последний раз — мне не разрешили вас обслуживать. Гляжу и не верю. У меня болит сердце. (Позже выяснится, что это инфаркт.) Она спе­циалист, долгие годы заведовала кардиологическим отделением больницы Ленина. Кто может помешать врачу оказать помощь больному? У кого повернется язык? А если повернулся, кто узнает — осматривала меня Ксения Констан­тиновна или нет?.. Сейчас она сидит передо мной в своем белом халате и говорит: - Мне запретили выписывать вам рецепты[42]. Итак, вопрос, который не давал нам покоя: если миссия врача состояла не в том, чтобы лечить, не в том, чтобы бороться с болезнями (потому что эта функция предполагает в первую очередь непогрешимую точность в поста­новке диагноза, опыт и профессионализм — все то, что явным образом изго­няется из медучреждений, даже таких, как Кремлевская клиника, созданная властью для собственных нужд), если эта миссия не в том, чтобы исцелять, то в чем же она тогда? — этот вопрос получает наконец более-менее ясный ответ. Советская медицина призвана была лечить не конкретно взятых людей с их всевозможными частными недугами, она врачевала общество. Она вела методичную позиционную войну с социальным злом — инфекцией (инако­мыслие было ее разновидностью), — переходя то в плановое наступление (прививки), то в глухую оборону (карантины). Понятно, что принимаемые меры носили массовый характер и охватывали максимальное количество дееспособных граждан. Помимо санитарных осмотров и антропометрических процедур, которым подвергались дети и взрослые в школах и на заводах (из­мерялись вес, рост, объем груди и проч.), каждый человек, начиная с рожде­ния, должен был в определенные сроки проходить медицинские обследова­ния (диспансеризации), в течение первых семнадцати лет жизни ему должны были с определенным интервалом вколоть заранее известное количество при­вивок и т.д. Военные приказы не принято обсуждать, поэтому принудитель­ность медицинских процедур воспринималась гражданами как должное уже с детского сада. Те, кто в нем побывал, никогда не забудут вкус рыбьего жира и запах конской мочи, которые в медицинских целях заставляли время от вре­мени выпить обитателей детских учреждений. От таких мероприятий нельзя было уклониться — в этой системе превентивных оздоровительных мер тот, на кого они были направлены, как бы не брался в расчет. Система не нужда­лась в его согласии, но и не оставляла возможности для протеста[43]. Собст­венно, он был исключен из поединка между врачом и болезнью, против ко­торой был выставлен весь доступный на этот момент медицине арсенал насильственных средств. Зато, попадая в места заключения, человек моментально лишался навяз­чивой опеки власти над его телом и переходил в категорию неизлечимо боль­ных, то есть тех, кого лечить не следует. Михаил Шрейдер, побывавший в раз­гул репрессий в следственном изоляторе Бутырской тюрьмы, вспоминал, как он валялся в бреду с температурой в камере, а вызванный сокамерниками на­чальник медсанчасти отказался его госпитализировать, объяснив это так: «Со всякой сволочью нечего цацкаться». «Во времена Ежова, — пишет Шрейдер, — в камерах не было почти никакого медицинского обслуживания. Ни­какие жалобы ни на какие боли во внимание не принимались»[44]. Если совет­ская карательная система не всегда отнимала жизнь, отнять здоровье она должна была как минимум — на этом она стояла твердо. Надежда Мандель­штам вспоминает: «Молодые и здоровые языковеды Дмитрий Сергеевич Усов и Ярхо, выйдя на волю, умерли почти сразу, так их разрушили несколько лет, проведенные на канале, а ведь они почти не были на физических работах»[45]. Даже после отмены пыток и общего смягчения режима ничто не смогло изме­нить сам принцип действия карательной машины, нацеленный на физическое разрушение тех, кто в нее попал. Существовал букет «профессиональных» бо­лезней советского зэка, приобретаемых в заключении, — туберкулез, язва же­лудка, геморрой, болезни глаз. Помимо этого, условия жизни в тюрьмах и ла­герях весьма способствовали обострению всех прочих заболеваний. Однако добиться нужного лекарства или приема у специалиста в тюрьме или лагере было практически нереально. «Вы что, сюда лечиться приехали?» — париро­вал обычно тюремный эскулап особенно настойчивые просьбы. Различия в качестве медицинского обслуживания в тюрьме и на воле были слишком очевидны и существенны, чтобы можно было думать, будто при­чина в нерадивости тюремного персонала. Было ясно, что это принципиаль­ная установка властей, а тюремные медработники — только ее исполнители. Советская система пыталась уподобить здоровье тем дефицитным товарам, которые подлежали централизованному распределению и которых на всех не могло хватить. Иначе говоря, в стране победившего социализма человек не имел возможности выбирать себе судьбу здорового или судьбу больного — этот выбор делало за него государство, в одном случае подвергая его прину­дительным оздоровительным процедурам и превентивному лечению, в дру­гом — отказывая ему в необходимой медицинской помощи. Но если советский человек не мог по своему усмотрению управлять собст­венным здоровьем и распорядиться собственным телом, если построенная властью система здравоохранения переключила на себя заботу о его физичес­ком состоянии, сняв с него эту обязанность, мы вправе говорить о попытке отторжения тела от его носителя, об экспроприации тела в пользу госу­дарства. Тело как бы становится спорной собственностью. Закон не опреде­ляет границы прав владения им, кроме закона о всеобщей воинской повин­ности, однако по умолчанию государство распоряжается телами граждан как собственным материальным резервом, за которым оно ведет тщательный над­зор и который может перемещать по своему усмотрению из одной точки не­объятной страны в другую. Человек оказывался дезориентирован. Связанный со своим телом с рож­дения, он не мог с ним полностью растождествиться, но не мог и с уверен­ностью сказать, в какой степени оно свободно и принадлежит ему. Кому оно послушно? Его физиологическое чувство единения с телами оспаривалось практикой жизни, которая учила его, что его тело принадлежит ему не вполне, что тело как вместилище его желаний, как защита его хрупкого «я» в толпе посторонних больше не является его убежищем. Он уже не мог с уверенностью сказать, где проходит граница между ним (его суверенным «я») и остальным миром, между своим и чужим, потому что эта граница пе­реместилась внутрь. [1] Общество русских врачей в память Н.И. Пирогова было создано в 80-е годы XIX века. Это была прекрасно орга­низованная и эффективно работающая институция, соз­данная самими врачами, в которую входили все видные представители медицинского мира. Не дожидаясь помощи от правительства, общество бралось решать проблемы го­сударственного масштаба внутри своей отрасли (напри­мер, на собственные средства проводило научные иссле­дования по изучению малярии и туберкулеза, занималось борьбой с детской смертностью, добивалось от власти кон­кретных мер по улучшению бытовых и санитарных ус­ловий жизни бедных и неимущих и т.п.). Общество ре­гулярно проводило Пироговские Всероссийские съезды врачей, выпускало обширные материалы этих съездов, журнал «Общественный врач», имело свою программу и умело претворять ее в жизнь. Можно смело говорить о том, что Пироговское общество было реальным прообра­зом гражданского общества, которому в России так и не суждено было появиться. [2] В конце XIX века их было всего в полтора раза больше. [3] См.: Рожков А.Ю. В кругу сверстников: Жизненный мир молодого человека в советской России 1920-х годов: В 2 т. Краснодар, 2002. Т. 1. С. 201. [4] Детская дефективность, преступность и беспризорность: По материалам I всероссийского съезда 24/VI — 2/VII 1920 г. М., 1922. С. 22. Эти и многие другие сведения по­черпнуты автором в изобилующей интереснейшими фак­тами книги: Балашов Е.М. Школа в российском обществе 1917—1927 гг. Становление «нового человека». СПб.: Изд- во «Дмитрий Буланин», 2003. [5] См.: Рожков А.Ю. Указ. соч. Т. 1. С. 200—203; Балашов Е.М. Указ. соч. С. 63—64. [6] «У меня нет ни одного полена», — писал в своем дневнике отец семейства К.И. Чуковский в феврале 1922 года. [7] Балашов Е.М. Указ. соч. С. 233; а также статистические данные журнала «Социальная гигиена» (1924), приведен­ные в: Орлова Г. Организм под надзором: тело в советском дискурсе о социальной гигиене (1920-е годы) // Теория моды. 2007. № 3. [8] См.: Тополянский В. Конец Пироговского общества. Ин­декс/Досье на цензуру. 2009. № 30. [9] См.: Докладная записка Я.С. Агранова в президиум ГПУ «О 2-м Всероссийском съезде врачебной секции и секции врачей Всемедикосантруда» от 5 июня 1922 г. // АП РФ. Ф. 3. Оп. 58. Д. 175. Л. 14—15 об. Подлинник. Машинопись. [10] Надо сказать, что даже из тех, кого отправили в ссылку (а это была примерно половина от числа арестованных — остальных просто отпустили по домам), некоторых вскоре попытались вернуть обратно — об этом просил сам Се­машко, но ГПУ не решилось создавать подобный преце­дент, и врачей оставили в провинции. [11] Исключение составляет, пожалуй, история психиатра и невролога Владислава Эдмундовича Дзержинского, кото­рого по прямому указанию его железного брата в 1919 го­ду приговорили к расстрелу. Однако и тут расстрел не состоялся: Ленин посчитал эту меру негуманной. [12] Якобсон Е. Пересекая границы: Революционная Россия — Китай — Америка. М., 2004. С. 27, 31—32. [13] Известный врач-иммунолог, успешно лечив

Дата: 2017-03-16 10:42:28

Ответить

Доктор

Ох уж мне эти либералы! Ну надо было в статье так накрутить! Да здравствует Все до кучи! Ах, этот ужасный Совок!

Дата: 2017-03-16 22:06:35

Ответить

Оставить комментарий:

Имя:*
E-mail:
Комментарий:*
 я человек
 Ставя отметку, я даю свое согласие на обработку моих персональных данных в соответствии с законом №152-ФЗ
«О персональных данных» от 27.07.2006 и принимаю условия Пользовательского соглашения
Логин: Пароль: Войти